последнее изменение страницы
запахи в литературеГиляровский В. А. "Москва и москвичи"
-
Лубянская площадь — один из центров города. Против дома Мосолова (на углу Большой Лубянки) была
биржа наемных экипажей допотопного вида, в которых провожали покойников. Там же
стояло несколько более приличных карет; баре и дельцы, не имевшие собственных
выездов, нанимали их для визитов. Вдоль всего тротуара — от Мясницкой до
Лубянки, против "Гусенковского" извозчичьего трактира, стояли сплошь — мордами
на площадь, а экипажами к тротуарам — запряжки легковых извозчиков. На морды
лошадей были надеты торбы или висели на оглобле веревочные мешки, из которых
торчало сено. Лошади кормились, пока их хозяева пили чай. Тысячи воробьев и
голубей, шныряя безбоязненно под ногами, подбирали овес.
…..
Пока мой извозчик добивался ведра в очереди, я на все успел насмотреться, поражаясь суете, шуму и
беспорядочности этой самой тогда проезжей площади Москвы... Кстати сказать, и
самой зловонной от стоянки лошадей.
-
В восьмидесятых годах девственную неприкосновенность Театральной площади пришлось ненадолго нарушить,
и вот по какой причине.
Светловодная речка Неглинка, заключенная
в трубу, из-за плохой канализации стала клоакой нечистот, которые стекали в
Москву-реку и заражали воду.
С годами труба засорилась, ее никогда не
чистили, и после каждого большого ливня вода заливала улицы, площади, нижние
этажи домов по Неглинному проезду.
Потом вода уходила, оставляя на улице
зловонный ил и наполняя подвальные этажи нечистотами.
Так шли годы, пока не догадались выяснить
причину. Оказалось, что повороты (а их было два: один — под углом Малого театра,
а другой — на площади, под фонтаном с фигурами скульптора Витали) были забиты
отбросами города.
Подземные болота, окружавшие площадь, как
и в древние времена, тоже не имели выхода.
-
Хитровские "гурманы" любят лакомиться объедками. "А ведь это был рябчик!" — смакует какой-то
"бывший". А кто попроще — ест тушеную картошку с прогорклым салом, щековину,
горло, легкое и завернутую рулетом коровью требуху с непромытой зеленью
содержимого желудка - рубец, который здесь зовется "рябчик".
А кругом пар вырывается клубами из отворяемых поминутно дверей лавок и трактиров и сливается в общий
туман, конечно, более свежий и ясный, чем внутри трактиров и ночлежных домов, дезинфицируемых только махорочным дымом,
слегка уничтожающим запах прелых портянок, человеческих испарений и перегорелой
водки.
-
"Кулаковкой"
назывался не один дом, а ряд домов в огромном владении Кулакова между Хитровской
площадью и Свиньинским переулком. Лицевой дом, выходивший узким концом на
площадь, звали "Утюгом". Мрачнейший за ним ряд трехэтажных зловонных корпусов
звался "Сухой овраг", а все вместе — "Свиной дом". Он принадлежал известному
коллекционеру Свиньину. По нему и переулок назвали. Отсюда и кличка обитателей:
"утюги" и "волки Сухого оврага".
-
…мы в восьмом часу
вечера (это было в октябре) подъехали к Солянке. Оставив извозчика, пешком пошли
по грязной площади, окутанной осенним туманом, сквозь который мерцали тусклые
окна трактиров и фонарики торговок-обжорок. Мы остановились на минутку около
торговок, к которым подбегали полураздетые оборванцы, покупали зловонную пищу,
причем непременно ругались из-за копейки или куска прибавки, и, съев, убегали в
ночлежные дома.
Торговки, эти уцелевшие оглодки жизни,
засаленные, грязные, сидели на своих горшках, согревая телом горячее кушанье,
чтобы оно не простыло, и неистово вопили…
- Пройдя мимо торговок, мы очутились перед низкой дверью трактира-низка в доме Ярошенко.
…
Я отворил дверь, откуда тотчас же хлынул
зловонный пар и гомон. Шум, ругань, драка, звон посуды...
Мы двинулись к столику, но навстречу нам
с визгом пронеслась по направлению к двери женщина с окровавленным лицом и вслед
за ней — здоровенный оборванец с криком…
-
... я решил во что бы то ни стало обследовать Неглинку. Это было продолжение моей постоянной работы по
изучению московских трущоб, с которыми Неглинка имела связь, как мне пришлось
узнать в притонах Грачевки и Цветного бульвара.
Мне не трудно было найти двух смельчаков,
решившихся на это путешествие. Один из них — беспаспортный водопроводчик Федя,
пробавлявшийся поденной работой, а другой — бывший дворник, солидный и
обстоятельный. На его обязанности было опустить лестницу, спустить нас в клоаку
между Самотекой и Трубной площадью и затем встретить нас у соседнего пролета и
опустить лестницу для нашего выхода. Обязанность Феди — сопутствовать мне в
подземелье и светить.
И вот в жаркий июльский день мы подняли
против дома Малюшина, близ Самотеки, железную решетку спускного колодца,
опустили туда лестницу. Никто не обратил внимания на нашу операцию — сделано было
все очень скоро: подняли решетку, опустили лестницу. Из отверстия валил
зловонный пар. Федя-водопроводчик полез первый; отверстие, сырое и грязное, было
узко, лестница стояла отвесно, спина шаркала о стену. Послышалось хлюпанье воды
и голос, как из склепа:
- Лезь, что ли!
Я подтянул выше мои охотничьи сапоги,
застегнул на все пуговицы кожаный пиджак и стал спускаться. Локти и плечи
задевали за стенки трубы. Руками приходилось крепко держаться за грязные ступени
отвесно стоявшей, качающейся лестницы, поддерживаемой, впрочем, рабочим,
оставшимся наверху. С каждым шагом вниз зловоние становилось все сильнее и
сильнее. Становилось жутко. Наконец послышались шум воды и хлюпанье. Я посмотрел
наверх. Мне видны были только четырехугольник голубого, яркого неба и лицо
рабочего, державшего лестницу. Холодная, до костей пронизывающая сырость
охватила меня.
…
Кругом меня был мрак.
Мрак непроницаемый, полнейшее отсутствие света. Я повертывал голову во все
стороны, но глаз мой ничего не различал.
Я задел обо что-то головой, поднял руку и
нащупал мокрый, холодный, бородавчатый, покрытый слизью каменный свод и нервно
отдернул руку... Даже страшно стало. Тихо было, только внизу журчала вода.
Каждая секунда ожидания рабочего с огнем мне казалась вечностью. Я еще
подвинулся вперед и услышал шум, похожий на гул водопада. Действительно, как раз
рядом со мной гудел водопад, рассыпавшийся миллионами грязных брызг, едва
освещенных бледно-желтоватым светом из отверстия уличной трубы. Это оказался
сток нечистот из бокового отверстия в стене. За шумом я не слыхал, как подошел
ко мне Федя и толкнул меня в спину. Я обернулся. В руках его была лампочка в
пять рожков, но эти яркие во всяком другом месте огоньки здесь казались красными
звездочками без лучей, ничего почти не освещавшими, не могшими побороть и фута
этого мрака. Мы пошли вперед по глубокой воде, обходя по временам водопады
стоков с улиц, гудевшие под ногами. Вдруг страшный грохот, будто от рушащихся
зданий, заставил меня вздрогнуть. Это над нами проехала телега. Я вспомнил
подобный грохот при моем путешествии в тоннель артезианского колодца, но здесь
он был несравненно сильнее. Все чаще и чаще над моей головой гремели экипажи. С
помощью лампочки я осмотрел стены подземелья, сырые, покрытые густой слизью. Мы
долго шли, местами погружаясь в глубокую тину или невылазную, зловонную жидкую
грязь, местами наклоняясь, так как заносы грязи были настолько высоки, что
невозможно было идти прямо — приходилось нагибаться, и все же при этом я
доставал головой и плечами свод. Ноги проваливались в грязь, натыкаясь иногда на
что-то плотное. Все это заплыло жидкой грязью, рассмотреть нельзя было, да и до
того ли было.
…
Через несколько минут
мы наткнулись на возвышение под ногами. Здесь была куча грязи особенно густой,
и, видимо, под грязью было что-то навалено... Полезли через кучу, осветив ее
лампочкой. Я ковырнул ногой, и под моим сапогом что-то запружинило...
Перешагнули кучу и пошли дальше. В одном из таких заносов мне удалось
рассмотреть до половины занесенный илом труп громадного дога. Особенно трудно
было перебраться через последний занос перед выходом к Трубной площади, где
ожидала нас лестница. Здесь грязь была особенно густа, и что-то все время
скользило под ногами. Об этом боязно было думать.
А Федю все-таки прорвало:
— Верно говорю: по людям ходим.
…
За десятки лет после
левачевской перестройки снова грязь и густые нечистоты образовали пробку в
повороте канала под Китайским проездом, около Малого театра. Во время войны
наводнение было так сильно, что залило нижние жилые этажи домов и торговые
заведения, но никаких мер сонная хозяйка столицы — городская дума не принимала.
Только в 1926 году взялся за Неглинку
Моссовет и, открыв ее от Малого театра, под который тогда подводился фундамент,
до половины Свердловской площади, вновь очистил загрязненное русло и прекратил
наводнения.
…
Я как-то шел по Неглинной и против
Государственного банка увидал посреди улицы деревянный барак, обнесенный
забором, вошел в него, встретил инженера, производившего работы, — оказалось, что
он меня знал, и на мою просьбу осмотреть работы изъявил согласие. Посредине
барака зияло узкое отверстие, из которого торчал конец лестницы.
Я попробовал спуститься, но шуба мешала, — а упускать случай дать интересную заметку в "Вечернюю Москву", в
которой я тогда работал, не хотелось. Я сбросил шубу и в одном пиджаке спустился вниз.
Знакомый подземный коридор, освещенный
тусклившимися сквозь туман электрическими лампочками. По всему желобу был
настлан деревянный помост, во время оттепели все-таки заливавшийся местами
водой. Работы уже почти кончились, весь ил был убран, и подземная клоака была
приведена в полный порядок.
Я прошел к Малому театру и, продрогший,
промочив ноги и нанюхавшись запаха клоаки, вылез по мокрой лестнице. Надел шубу,
которая меня не могла согреть, и направился в редакцию, где сделал описание
работ и припомнил мое старое путешествие в клоаку.
-
К полуночи этот
переулок, самый воздух которого был специфически зловонен, гудел своим обычным
шумом, в котором прорывались звуки то разбитого фортепьяно, то скрипки, то
гармоники; когда отворялись двери под красным фонарем, то неслись пьяные песни.
В одном из глухих, темных дворов свет из
окон почти не проникал, а по двору двигались неясные тени, слышались
перешептывания, а затем вдруг женский визг или отчаянная ругань...
Передо мной одна из тех трущоб, куда
заманиваются пьяные, которых обирают дочиста и выбрасывают на пустыре.
Около входов стоят женщины, показывают
"живые картины" и зазывают случайно забредших пьяных, обещая за пятак
предоставить все радости жизни вплоть до папироски за ту же цену...
-
Он отворил дверь.
Пахнуло теплом, ужасным, зловонным теплом жилой трущобы.
Картина, достойная описания: маленькая
комната, грязный стол с пустыми бутылками, освещенный жестяной лампой; налево
громадная русская печь (помещение строилось под кухню), а на полу вповалку спало
более десяти человек обоего пола, вперемежку, так тесно, что некуда было
поставить ногу, чтобы добраться до стола.
-
Еще с начала вечера
во двор особняка въехало несколько ассенизационных бочек, запряженных парами
кляч, для своей работы, которая разрешалась только по ночам. Эти "ночные
брокары", прозванные так в честь известной парфюмерной фирмы, открывали
выгребные ямы и переливали содержимое черпаками на длинных рукоятках и увозили
за заставу. Работа шла. Студенты протискивались сквозь вереницы бочек,
окруживших вход в общежитие.
Вдруг извозчики засуетились и выстроились вдоль тротуаров в выжидательных позах.
— Корш отходит!
Из переулка вываливалась театральная
публика, веселая, оживленная.
Извозчики набросились:
— Вам куды? Ваш-здоровь, с Иваном!
— Рублик. Вам куды?
Орут на все голоса извозчики, толкаясь и
перебивая друг друга, загораживая дорогу публике.
— Куды? Куды? - висит в воздухе.
Городовой ходит с видом по крайней мере
командующего армией и покрикивает.
Вдруг в этот момент отворяются ворота
особняка и показывается пара одров с бочкой...
— Куды? Назад! — покрывает шум громовой
возглас городового. — А ты чего глядишь, морда? Вишь, публика не прошла!
И дворник, сидевший у ворот, поощряется
начальственным жестом в рыло.
— Дрыхнешь, дьявол!
Пара кляч задвигается усилиями обоих
назад во двор, и ворота закрываются. Но аромат уже отравил ругающуюся публику...
-
Кроме вин, которых
истреблялось море, особенно шампанского, Купеческий клуб славился один на всю
Москву квасами и фруктовыми водами, секрет приготовления которых знал только
один многолетний эконом клуба — Николай Агафоныч.
При появлении его в гостиной, где после
кофе с ликерами переваривали в креслах купцы лукулловский обед, сразу
раздавалось несколько голосов:
— Николай Агафоныч!
Каждый требовал себе излюбленный напиток.
Кому подавалась ароматная листовка: черносмородинной почкой пахнет, будто весной
под кустом лежишь; кому вишневая — цвет рубина, вкус спелой вишни; кому
малиновая; кому белый сухарный квас, а кому кислые щи — напиток, который так
газирован, что его приходилось закупоривать в шампанки, а то всякую бутылку
разорвет.
— Кислые щи и в нос шибают, и хмель
вышибают! — говаривал десятипудовый Ленечка, пивший этот напиток пополам с
замороженным шампанским.
-
В те годы курение папирос только начинало вытеснять нюхательный табак, но все же он был еще долго
в моде.
— То ли дело нюхануть! И везде можно, и
дома воздух не портишь... А главное, дешево и сердито!
Встречаются на улице даже мало знакомые
люди, поздороваются шапочно, а если захотят продолжать знакомство — табакерочку
вынимают.
— Одолжайтесь.
— Хорош. А ну-ка моего...
Хлопнет по крышке, откроет.
— А ваш лучше. Мой-то костромской мятный.
С канупером табачок, по крепости — вырви глаз.
- Вот его сиятельство князь Урусов - я им
овес поставляю - угощали меня из жалованной золотой табакерки Хра... Хра...
Да... Храппе.
— Раппе. Парижский. Знаю.
— Ну вот... Духовит, да не заборист. Не
понравился... Ну я и говорю: "Ваше сиятельство, не обессудьте уж, не побрезгуйте
моим..." Да вот эту самую мою анютку с хвостиком, берестяную — и подношу...
Зарядил князь в обе, глаза вытаращил — и еще зарядил. Да как чихнет!.. Чихает, а
сам вперебой спрашивает: "Какой такой табак?.. Аглецкий?.." А я ему и говорю:
"Ваш французский Храппе — а мой доморощенный — Бутатре"... И объяснил, что у
будочника на Никитском бульваре беру. И князь свой Храппе бросил — на "самтре"
перешел, первым покупателем у моего будочника стал. Сам заходил по утрам, когда
на службу направлялся... Потом будочника в квартальные вывел...
В продаже были разные табаки:
Ярославский — Дунаева и Вахрамеева, Костромской — Чумакова, Владимирский —
Головкиных, Ворошатинский, Бобковый, Ароматический, Суворовский, Розовый,
Зеленчук, Мятный. Много разных названий носили табаки в "картузах с казенной
бандеролью", а все-таки в Москве нюхали больше или "бутатре" или просто
"самтре", сами терли махорку, и каждый сдабривал для запаху по своему вкусу. И
каждый любитель в секрете свой рецепт держал, храня его якобы от дедов.
-
Выскакивают еще двое,
лупят оборванца и уводят женщину опять вниз по лестнице. Избитый тщетно силится
встать и переползает на четвереньках, охая и ругаясь, через мостовую и валится
на траву бульвара...
Из отворенной двери вместе с удушающей
струей махорки, пьяного перегара и всякого человеческого зловония оглушает
смешение самых несовместимых звуков. Среди сплошного гула резнет высокая нота
подголоска-запевалы, и грянет звериным ревом хор пьяных голосов, а над ним звон
разбитого стекла, и дикий женский визг, и многоголосая ругань.
А басы хора гудят в сводах и покрывают
гул, пока опять не прорежет их визгливый подголосок, а его не заглушит, в свою
очередь, фальшивая нота скрипки...
И опять все звуки сливаются, а теплый пар
и запах газа от лопнувшей где-то трубы на минуту остановят дыхание...
Сотни людей занимают ряды столов вдоль
стен и середину огромнейшего "зала". Любопытный скользит по мягкому от грязи и
опилок полу, мимо огромный плиты, где и жарится и варится, к подобию буфета, где
на полках красуются бутылки с ерофеичем, желудочной, перцовкой, разными сладкими
наливками и ромом, за полтинник бутылка, от которого разит клопами, что не
мешает этому рому пополам с чаем делаться "пунштиком", любимым напитком "зеленых
ног", или "болдох", как здесь зовут обратников из Сибири и беглых из тюрем.
-
Охотный ряд восьмидесятых годов самым наглядным образом представляет протокол санитарного
осмотра этого времени.
Осмотр начался с мясных лавок и Монетного
двора.
"О лавках можно сказать, что они только
по наружному виду кажутся еще сносными, а помещения, закрытые от глаз
покупателя, ужасны. Все так называемые "палатки" обращены в курятники, в которых
содержится и режется живая птица. Начиная с лестниц, ведущих в палатки, полы и
клетки содержатся крайне небрежно, помет не вывозится, всюду запекшаяся кровь,
которою пропитаны стены лавок, не окрашенных, как бы следовало по санитарным
условиям, масляною краскою; по углам на полу всюду набросан сор, перья, рогожа,
мочала... колоды для рубки мяса избиты и содержатся неопрятно, туши вешаются на
ржавые железные невылуженные крючья, служащие при лавках одеты в засаленное
платье и грязные передники, а ножи в неопрятном виде лежат в привешанных к поясу
мясников грязных, окровавленных ножнах, которые, по-видимому, никогда не
чистятся... В сараях при некоторых лавках стоят чаны, в которых вымачиваются
снятые с убитых животных кожи, издающие невыносимый смрад".
Осмотрев лавки, комиссия отправилась на
Монетный двор. Посредине его — сорная яма, заваленная грудой животных и
растительных гниющих отбросов, и несколько деревянных срубов, служащих вместо
помойных ям и предназначенных для выливания помоев и отбросов со всего Охотного
ряда. В них густой массой, почти в уровень с поверхностью земли, стоят зловонные
нечистоты, между которыми виднеются плавающие внутренности и кровь, Все эти нечистоты проведены
без разрешения управы в городскую трубу и без фильтра стекают по ней в
Москву-реку.
Нечистоты заднего двора "выше всякого
описания". Почти половину его занимает официально бойня мелкого скота,
помещающаяся в большом двухэтажном каменном сарае. Внутренность бойни
отвратительна. Запекшаяся кровь толстым слоем покрывает асфальтовый пол и
пропитала некрашеные стены. "Все помещение довольно обширной бойни, в которой
убивается и мелкий скот для всего Охотного ряда, издает невыносимое для свежего
человека зловоние. Сарай этот имеет маленькое отделение, еще более зловонное, в
котором живет сторож заведующего очисткой бойни Мокеева. Площадь этого двора
покрыта толстым слоем находящейся между камнями запекшейся крови и обрывков
внутренностей, подле стен лежит дымящийся навоз, кишки и другие гниющие отбросы.
Двор окружен погребами и запертыми сараями, помещающимися в полуразвалившихся
постройках".
"Между прочим, после долгих требований
ключа был отперт сарай, принадлежащий мяснику Ивану Кузьмину Леонову. Из сарая
этого по двору сочилась кровавая жидкость от сложенных в нем нескольких сот
гнилых шкур. Следующий сарай для уборки битого скота, принадлежащий братьям
Андреевым, оказался чуть ли не хуже первого. Солонина вся в червях и т. п. Когда
отворили дверь — стаи крыс выскакивали из ящиков с мясной тухлятиной, грузно
шлепались и исчезали в подполье!.. И так везде... везде".
Протокол этого осмотра исторический. Он
был прочитан в заседании городской думы и вызвал оживленные прения, которые, как
и всегда, окончились бы ничем, если бы не гласный Жадаев.
Полуграмотный кустарь-ящичник, маленький,
вихрастый, в неизменной поддевке и смазных сапогах, когда уже кончились прения,
попросил слова; и его звонкий резкий тенор сменил повествование врача
Попандоподо, рисовавшего ужасы Охотного ряда. Миазмы, бациллы, бактерии,
антисанитария, аммиак... украшали речь врача.
— Вер-рно! Верно, что говорит Василий
Константиныч! Так как мы поставляем ящики в Охотный, так уж нагляделись... И
какие там миазмы и сколько их... Заглянешь в бочку — так они кишмя кишат... Так
и ползают по солонине... А уж насчет бахтериев —
так и шмыгают под ногами, рыжие, хвостатые... Так и шмыгают, того и гляди
наступишь.
Гомерический хохот. Жадаев сверкнул
глазами, и голос его покрыл шум.
— Чего ржете! Что я, вру, что ли? Во-о
какие, хвостатые да рыжие! Во-о какие! Под ногами шмыгают... — и он развел руками
на пол-аршина.
-
После революции лавки
Охотного ряда были снесены начисто, и вместо них поднялось одиннадцатиэтажное
здание гостиницы "Москва"; только и осталось от Охотного ряда что два древних дома на
другой стороне площади. Сотни лет стояли эти два дома, покрытые грязью и
мерзостью, пока комиссия по "Старой Москве" не обратила на них внимание, а
Музейный отдел Главнауки не приступил к их реставрации.
Разломали все хлевушки и сарайчики,
очистили от грязи дом, построенный Голицыным, где прежде резали кур и был склад
всякой завали, и выявились на стенах, после отбитой штукатурки, пояски, карнизы
и прочие украшения, художественно высеченные из кирпича, а когда выбросили из
подвала зловонные бочки с сельдями и уничтожили заведение, где эти сельди
коптились, то под полом оказались еще беломраморные покои. Никто из москвичей и
не подозревал, что эта "коптильня" в беломраморных палатах.
-
При магазине была
колбасная; чтобы иметь товар подешевле, хозяин заблаговременно большими партиями
закупал кишки, и они гнили в бочках, распространяя ужасную вонь. По двору
носилась злющая собака, овчарка Енотка, которая не выносила полицейских. Чуть
увидит полицейского — бросается. И всякую собаку, забежавшую на двор, рвала в
клочья.
-
Оригинальные меблирашки! Узенькие, вроде тоннеля, коридорчики, со специфическим "нумерным"
запахом. Коридорные беспрерывно неслышными шагами бегали с плохо луженными и
нечищеными самоварами в облаках пара, с угаром, в номера и обратно... В
неслышной, благодаря требованию хозяина, мягкой обуви, в их своеобразной
лакейской ловкости движений еще чувствовался пережиток типичных, растленных
нравственно и физически, но по лакейской части весьма работоспособных, верных
холопов прежней помещичьей дворни.
-
Огромный пожарный двор был завален кучами навоза, выбрасываемого ежедневно из конюшен. Из-под
навоза, особенно после дождей, текла ручьями бурая, зловонная жидкость прямо
через весь двор под запертые ворота, выходящие в переулок, и сбегала по мостовой
к Петровке. Рядом с воротами стояло низенькое каменное здание без окон, с одной
дверью на двор. Это — морг. Его звали "часовня". Он редко пустовал. То и дело
сюда привозили трупы, поднятые на улице, или жертвы преступлений. Их отправляли
для судебно-медицинского вскрытия в анатомический театр или, по заключению
судебных властей, отдавали родственникам для похорон. Бесприютных и
беспаспортных отпевали тут же и везли на дрогах, в дощатых гробах на кладбище.
-
Черный хлеб, калачи и
сайки ежедневно отправляли в Петербург к царскому двору. Пробовали печь на
месте, да не выходило, и старик Филиппов доказывал, что в Петербурге такие
калачи и сайки не выйдут.
— Почему же?
— И очень просто! Вода невская не
годится! Кроме того, — железных дорог тогда еще не было, — по зимам шли обозы с
его сухарями, калачами и сайками, на соломе испеченными, даже в Сибирь. Их
как-то особым способом, горячими, прямо из печки, замораживали, везли за тысячу
верст, а уже перед самой едой оттаивали — тоже особым способом, в сырых
полотенцах, — и ароматные, горячие калачи где-нибудь в Барнауле или Иркутске
подавались на стол с пылу, с жару.
-
Едва ли где-нибудь в столице был еще такой тихий и уютный уголок на чистом воздухе, среди зелени и
благоухающих цветов, хотя тишина и благоухание иногда нарушались беспокойным
соседом — двором и зданиями Тверской полицейской части, отделенной от садика
низенькой стеной.
Выше векового каштана стояла каланча, с
которой часовой иногда давал тревожные звонки о пожаре, после чего следовали шум
и грохот выезжающей пожарной команды, чаще слышалась нецензурная ругань пьяных,
приводимых в "кутузку", а иногда вопли и дикие крики упорных буянов, отбивающих
покушение полицейских на их свободу...
Иногда благоухание цветов прорывала
струйка из навозных куч около конюшен, от развешанного мокрого платья пожарных,
а также из всегда открытых окон морга, никогда почти не пустовавшего от
"неизвестно кому принадлежащих трупов", поднятых на улицах жертв преступлений,
ожидающих судебно-медицинского вскрытия. Морг возвышался рядом со стенкой
сада... Но к этому все так привыкли, что и внимания не обращали.
-
Аванзал — большая
комната с огромным столом посредине, на котором в известные дни ставились
баллотировочные ящики, и каждый входящий в эти дни член клуба, раньше чем пройти
в следующие комнаты, обязан был положить в ящики шары, сопровождаемый дежурным
старшиной.
Это были дни баллотировки в
действительные члены. По всем стенам аванзала стояли удивительно покойные,
мягкие диваны, где после обеда члены клуба и гости переваривали пищу в облаках
дыма ароматных сигар, а в старину — Жуковского табаку в трубках с саженными
черешневыми чубуками, которые зажигали лакеи.
-
На столах все было
выставлено сразу, вместе с холодными закусками. Причудливых форм заливные, желе
и галантины вздрагивали, огромные красные омары и лангусты прятались в застывших
соусах, как в облаках, и багрянили при ярком освещении, а доминировали надо всем
своей громадой окорока.
Окорока вареные, с откинутой плащом
кожей, румянели розоватым салом. Окорока вестфальские провесные, тоже с
откинутым плащом, спорили нежной белизной со скатертью. Они с математической
точностью нарезаны были тонкими, как лист, пластами во весь поперечник окорока,
и опять пласты были сложены на свои места так, что окорок казался целым.
Жирные остендские устрицы, фигурно
разложенные на слое снега, покрывавшего блюда, казалось, дышали.
Наискось широкого стола розовели и
янтарились белорыбьи и осетровые балыки. Чернелась в серебряных ведрах, в кольце
прозрачного льда, стерляжья мелкая икра, высилась над краями горкой темная
осетровая и крупная, зернышко к зернышку, белужья. Ароматная паюсная, мартовская, с Сальянских
промыслов, пухла на серебряных блюдах; далее сухая мешочная — тонким ножом
пополам каждая икринка режется — высилась, сохраняя форму мешков, а лучшая в
мире паюсная икра с особым землистым ароматом, ачуевская — кучугур, стояла
огромными глыбами на блюдах...
-
По субботам члены
"Русского гимнастического общества" из дома Редлиха на Страстном бульваре после
вечерних классов имели обычай ходить в ближайшие Сандуновские бани, а я всегда
шел в Палашевские, рядом с номерами "Англия", где я жил.
А главное, еще и потому, что рядом с
банями была лавчоночка, где народный поэт Разоренов торговал своего изделия
квасом и своего засола огурцами, из-под которых рассол был до того ароматичен и
вкусен, что его предпочитали даже прекрасному хлебному квасу.
-
Спускаемся на
Самотеку. После блеска новизны чувствуется старая Москва. На тротуарах и на
площади толпится народ, идут с Сухаревки или стремятся туда. Несут разное старое
хоботье: кто носильное тряпье, кто самовар, кто лампу или когда-то дорогую вазу
с отбитой ручкой. Вот мешок тащит оборванец, и сквозь дыру просвечивает какое-то
синее мясо. Хлюпают по грязи в мокрой одежде, еще не просохшей от дождя.
Обоняется прелый запах трущобы.
|